Весь предыдущий год меня не покидало ощущение, что мы внутри антиутопии - катастрофы. Как у Кубрика зловеще поет We’ll Meet Again Вера Линн, мир замер в экзистенциальном ужасе и ждет развязки. Международное право терпит поражение перед людоедским режимом, расстояние между нами и романами Ремарка сокращается от эпох до мгновения, будущее превращается в прошлое.
Первые несколько месяцев после 24 февраля я не могла ничего написать. Ни строчки. Меня парализовали бессилие и растерянность. Это было похоже на немоту. Я начинала утро с репортажей Елены Костюченко, когда еще выходила “Новая”. В какой-то момент эта хрупкая, но отважная девушка стала моими глазами на фронте. Конечно, не только моими. Но я тревожно ждала от нее новостей, я цеплялась за ее слова и каждый новый день пыталась обнаружить в них надежду. Ее не было. Были тела у обочин дорог, которые не могли забрать родные. Были тысячи испуганных беженцев в поездах до Варшавы. Были отцы с бесцветными глазами, ищущие своих мертвых детей в переполненных моргах. Горе стало больше чем жизнь.
Я не была оригинальной в вопросах и ответах на них. Читала и цитировала тоже самое, что и все, кому казалось: это и есть торжество зла. Ум беспощаден и требует от нас логических объяснений. Поэтому мы бежим к книгам и фильмам, ищем авторитетных единомышленников, исторические примеры, формулировки, чтобы хоть как-то осмыслить происходящее. Беспомощность у русских диагностировал еще Чехов, Умберто Эко дал определение фашизма, мы в ужасе наблюдаем, как “Левиафан” Гоббса ожил “Левиафаном” Звягинцева и в удушающей петле под “Отче Наш” раздавливает человека. Своего. Чужого. Каждого.